Единственное украшенье — Ветка цветов мукугэ в волосах. Голый крестьянский мальчик. Мацуо Басё. XVI век
Литература
Живопись Скульптура
Фотография
главная
Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви
FENNY SKALLER: EIN LEBEN der NAMEN LOSEN LIEBEN
ФЕННИ СКАЛЛЕР: ЖИЗНЬ БЕЗЫМЯННОЙ ЛЮБВИ
перевод bl-lit

Начиная с полудня, он прождал около двух часов. Но мальчик так и не пришёл. Он ждал, как это часто бывало в его жизни: поначалу в преждевременном волнении, весёлом и нетерпеливом, в надежде, что тот, кого он ждёт, придёт раньше срока; затем, когда близился назначенный час - в почти болезненном томлении от нетерпения увидеть стройную фигурку, вновь появляющуюся перед ним, и желания прикоснуться к маленькой тёплой ладошке, протянутой в радостном приветствии; и, наконец, когда назначенный час пробил, но тот, кого он ждал, не появился – в попытке совладать с трепетным, лихорадочным желанием встречи.
 
Он подождал ещё час сверх назначенного, и сейчас старался побороть предчувствие, что ждать больше не стоит: мальчик не придёт ни сегодня, ни вообще никогда.

Они договорились встретиться тут в два часа дня, а сейчас часы на колокольне церкви уже давно пробили три. И всё-таки Фенни Скаллер оставался стоять на этой площади, не способный отказаться от надежды увидеть мальчика ещё раз.

Было воскресенье, и улицы в этой части города пустовали. Хотя лето закончилось, и приближалась ранняя осень, воздух по-прежнему был ласков и прозрачен. Они всё ещё могли отправиться на прогулку в сосновый лес и съездить на одно из озёр. Так он запланировал и представлял себе.

А мальчик не пришёл! Почему? Почему же он не пришёл? Скаллер спрашивал себя снова и снова, и не мог найти ответа. Ведь он так твёрдо верил в то, что мальчик сдержит своё обещание.

Они встретились совершенно случайно, однажды вечером, на улице, всего пару дней назад. Его трость выскользнула рядом с мальчиком. И то, как он поднял её, одновременно разглядывая того, кому она принадлежала - сразу же понравилось Скаллеру. Следом они вступили в спонтанный разговор, и пошли дальше вместе. Мальчик устал и ему ещё предстоял долгий путь, и для поездки домой Скаллер дал ему монету, которая, поначалу нерешительно, а затем с благодарностью была принята. К тайной радости Скаллера, им, в конце концов, пришлось довольно долго простоять на трамвайной остановке, и именно там он назначил встречу на сегодняшний день, на воскресенье, на два часа - с дальнейшей прогулкой.
Мальчик болтал так весело, так доверительно, и сразу же поведал ему, пока они стояли в ожидании, что год назад закончил школу и страстно желает изучать музыку - он уже довольно давно играет на скрипке - но это, наверное, не получится, потому что он только что получил новую должность и почти каждый день, как и сегодня, поздно возвращается домой.
И затем, когда уже послышался трамвайный перезвон, Скаллер ещё раз спросил:
- Но ты обязательно придёшь?

И получил твёрдый ответ:
- Раз я обещал, то обязательно приду.

И Скаллер был совершенно уверен, что увидит его сегодня, и все оставшиеся дни недели ожидал этого дня, счастливый как никогда.

Мальчик не пришёл, однако за эти часы ожидания Скаллер ещё раз увидел его: тот, стоя на платформе автомобиля, повернулся, и, весело и дружелюбно кивнул на прощание своей шапочкой, так, что светлые волосы и пробор, деливший их с одной стороны, стали видимыми, как и его лоб под ними, с полоской, оставленной шапочкой.
После чего он уже влюбился в мальчика. Ибо у него всегда так получалось: либо тотчас, либо вообще никак. Он так сильно ему понравился!
Он так верил, что мальчик придёт! Почему нет? А как заблестели его голубые глаза в ответ на предложение: «Прогулка на лодке! О, как шикарно! Как мне этого хочется!» И, обещая, он протянул руку, подобно маленькому человеку, который держит слово.
А сегодня мальчик не пришёл и он не увидит его снова, ни сегодня и никогда. И как же ему искать мальчика среди миллионов этого большого города? А если он найдёт его снова, благодаря какому-то неслыханному случаю - всё уже не будет по-прежнему!
Он потерял его так же, как нашёл. Он никогда не увидит его снова. Скаллер понимал это. Он ничего не мог поделать, кроме как смириться перед этим новым ударом судьбы по его жизни. Было уже почти четыре.
И куда же теперь ему идти? Что делать с этим долгим днем и ещё более долгим вечером, и с самим собой? Он неожиданно вздрогнул. На него опустился страх перед этими часами, лежащими перед ним, бесконечными и пустыми. Чем же их заполнить?
Остаться ли ему в одиночестве? Нет. Он слишком долго ожидал этой прогулки с мальчиком, чтобы лишать себя удовольствия от неё, теперь, правда, без него.
Может, ему пойти на вечеринку? Он мог бы -  в салон, собиравшийся по воскресеньям во второй половине дня в доме умной, эмансипированной женщины, которая, как он знал, будет рада увидеть его. Это оказалось бы не самым худшим времяпрепровождением - там можно было поговорить обо всём, откровенно и его мнение уважали - обо всём, но только не об этом! Но именно это требовалось ему больше, чем когда-либо.
Он мог бы навестить своего друга, который знал обо всём. Но какой в этом толк? Он бы выслушал его, как всегда терпеливо и дружелюбно, а затем ожидал бы, что и Скаллер выслушает его таким же образом. Нет, и этого тоже он не смог бы сегодня вынести.
Он мог бы занять столик в популярном кафе, где ежедневно собирались художники, популярные персоны и различные деятели, для того чтобы расслабиться и поговорить; и говорили они обо всём, даже об этом! Но, не стремясь к морализаторству, не обличая порок, а, скорее, в манере светской беседы, насмешливо, как о спорте. Ему единственному пришлось бы молчать, и сегодня он бы не вынес этого!
Нет, только не среди людей! Но тогда где? Он по-прежнему колебался. Не из-за надежды, что мальчик всё ещё придёт, а из-за нарастающего чувства разочарования и безразличия. Пока он ждал, в течение этих двух часов он беспрерывно вышагивал по этой маленькой и тихой площади с серой церквушкой, в сотый раз обходя её. Тот, кто видел его раньше, и увидел бы сейчас - не узнал бы его. Но до него никому не было дела. Площадь как была пустынной, такой и осталась.
Наконец он развернулся, чтобы уйти. Он ещё раз взглянул вдоль улицы, в этот последний миг силой желания вызывая в своём воображении картину того, как в этот самый последний момент приходит мальчик - подбегает к нему запыхавшийся, сдёргивает со своего вспотевшего лба шапочку, и, смущённый опозданием, но по-прежнему счастливый от того, что пришёл почти вовремя, смотрит на него с удовольствием в своих голубых глазах. Но улица осталась пустой и Скаллер отвернулся.
Он направился домой, не понимая, зачем он идёт туда. Идти было недалеко. Шёл он быстро, размеренными шагами, опустив голову и прижимаясь к стенам домов - словно хотел, чтобы его не замечали. Дом, в котором он жил, выглядел пустым. Он никого не встретил, пока поднимался по лестнице.  Тут тоже стояла воскресная тишина, и обреталось его гнетущее одиночество.

* * *

Оно по-прежнему обитало в комнатах, когда он вошёл. Комнат было три: кабинет, небольшая библиотека, где он изредка обедал, и спальня. Дверь между первыми двумя была распахнута.
Скаллер открыл дверь, которая вела из кабинета на небольшой балкон. Затем сел за стол и потянулся к работе, которую недавно начал. Переводы с иностранных языков - этим он зарабатывал средства к существованию в течение долгих лет. Но, написав всего лишь несколько предложений, он позволил перу снова упасть. Он чувствовал, что работать сегодня не сможет. Средство отвлечения, которым он так часто пользовался, сегодня не отвлекало. Сегодня оно совершенно не помогало.

Он снова поднялся, и, почти с отвращением, оттолкнул бумаги в сторону. Затем, прислонившись спиной к печке, слегка нагретой в ранние часы - ему нравилось это делать – и, грея руки на белых изразцах, он оглядел комнаты, наполненные множеством вещиц из его прежней, беспокойной жизни в путешествиях, которые, в конце концов, обрели здесь что-то вроде дома. Он вновь напомнил себе, что это была уютная квартира, и всё же сегодня, как это часто бывало, она казалась ему пустой и холодной, и он поёжился.

Боль, искусственно приглушённая, снова вернулась к нему, и он отказался от борьбы с ней. В конце концов, это бесполезно. Он понимал, как сильно он надеялся на сегодняшний день, на встречу с этим неизвестным ему мальчиком.
Он знал себя, и понимал, что случится: простиравшаяся перед ним оставшаяся часть дня, которую он только начал превозмогать, было всего лишь началом недель, полных летаргии, в течение которых из него будет вытекать жизнь, подобно тому, как вытекает кровь из тайной и неперевязанной раны.

Он знал себя. Ему вновь придётся спуститься на известные и знакомые земли, в которых нет ничего, кроме неуютной тишины и ледяной тьмы, с которыми он, напрягаясь из последних сил, снова будет сражаться за дневной свет и жизнь. Но насколько хватит его сил? Ему совсем не хотелось туда возвращаться!

В безмолвном страхе он хватался за всё, что могло остановить это – за размышления, он обращался к своему интеллекту. Раз это случилось, то почему? Существовало великое множество вещей, которые могли помешать ему прийти. Сдержать слово такому мальчику могли помешать случай, настроение, или какое-то новое чувство.
Или же, что наиболее вероятно - его родители запретили ему встречаться с человеком, который был им незнаком – это была одна из опасностей, из тысяч опасностей, угрожающих со всех сторон; опасностей, рождённых в тёмных закоулках подозрений и, по глупости или подлости, из-за ненависти или суеверий, из-за недоверия, выпущенных из их зловещих укрытий. Подозрения иногда оправданы, но как же часто и бессмысленно они вторгаются между теми, кто жаждет воссоединиться и любить.

Или же, в конце концов, это была искренняя, быстрая забывчивость юного ума, которой он еще не мог сопротивляться, которая бездумно и без колебаний жертвует всеми старыми впечатлениями, заменяя их новыми, близкими, очевидными, обусловленными чьим-то присутствием; которая живёт правилом: забывать от вчерашнего дня к сегодняшнему, от часа к часу, - правилом юных!

Но именно в это ему не хотелось верить. Как же ярко засветились голубые глаза мальчика в ответ на его предложение, и как была тверда его рука, с которой он обещал, что придёт.
Почему же он до сих пор удивляется - он, знакомый со всем этим? Разве он не должен был удивиться гораздо больше, если бы мальчик и в самом деле пришел, если бы они встретились снова? Всего шанс против ста, что мальчик, также тронутый той недолгой встречей, бросит все и придёт, придёт к нему! Скаллер мрачно рассмеялся. Он по-прежнему желает слишком многого! Он по-прежнему желает ещё чего-нибудь!

Он и в самом деле был со всем этим знаком. Почему же тогда он удивляется? И к тому же, разве это его судьба? Но нет, он больше не хотел верить в свою судьбу! Ибо тогда для него все было бы кончено.
Оттолкнувшись руками от изразцов печи, он принялся ходить по комнате, беспокойный, как и раньше.
Почему же ему так больно? Конечно, боль пройдёт, как проходила множество раз, только сейчас всё было ещё горше и болезненнее. Это всего лишь ещё одна рана, добавившаяся к старым; маленькая, но весьма заметная, которая, как и другие зарубцуется, оставив шрам, готовый открыться, и ему понадобиться как можно больше сил и мужества, чтобы продолжать жить - зацикливаться на случившемся бесполезно.

Нет, он больше не желает этого.
Однажды, в мрачный час, он поклялся, что не позволит себе привязываться к каждому новому знакомцу, потому что может оказаться отброшенным назад, в темноту, которой уже пожертвовал половину жизни. К каждому новому знакомцу? Он горько усмехнулся. Часто ли случалось, чтобы его вот так пленяло лицо мальчика?

Чем ещё была наполнена половина его жизни, как не сопротивлением самому себе и своему счастью? И какое имеет значение, сдаваться ли ему, или сопротивляться? Сопротивляться себе или отказаться от этого, искать и стремиться к чему-то другому? Страдал ли он меньше, когда боролся с собой? Против себя? Всегда против себя? А для чего и зачем?
Нет. Он больше всего этого не желал.

Уже довольно давно он не желал этого. Почему он не может просто жить под солнцем и на свету? Почему он должен жить в тени и унынии?
Вероятно, имелся и третий путь, и он знал, что тот существует. Жизнь ради удовольствия. Но он не мог жить, как большинство людей, размеренной жизнью, где нет ни счастья, ни печали, а есть только тупая удовлетворённость и поверхностная слепота к себе и собственному убожеству, жизнь с развлечениями, но без радости. Многие бы могли так жить, и этим бы избавились от проклятья своего существования. Он так не мог. И в этом было его истинное несчастье. Поэтому он страдал и должен был страдать дальше. Поэтому он страдал сегодня.

А существует ли человек, подобный ему, страдающий как он, но по-прежнему стремящийся к удовольствию? Кто так же страдал, но всё же был способен возродиться под первыми лучами надежды? Тот, кто был сослан судьбой в сумрак жизни, но тот, кто постоянно стремится к свету? Кто был целиком и полностью мужчиной, и всё же оставался ещё совсем ребёнком? Кто уже успел состариться, и всё-таки не был стариком? Кто оставался юным в своих желаниях, хотя был уже не молод?

Он не знал, есть ли такой человек. Он знал - он сам такой. Он понимал, что не был счастлив, также как понимал, что мог стать таковым лишь в свободе своей любви сотни, возможно, даже тысячи лет спустя.
Он ходил взад-вперёд, от балконной двери к печи и обратно, одним и тем же маршрутом. Страх перед жизнью вновь овладел им - перед его жизнью. Страх перед вечером и длинной, бессонной ночью.
Он страдал. Вновь и вновь он пытался убедить себя. Из-за чего всё это?

Из-за маленького личика, которое он видел не больше пятнадцати минут? Лица, которое было и прекрасным, и умным, но совсем не ошеломляющим, не лишающим рассудка, не пленяющим с первого взгляда? Но вопрос совсем не в этом.
Тогда почему он не мог о нём позабыть? Почему оно мучало его, и до сих пор стоит перед ним?
Внезапно он решил, что понял: потому что оно напоминало другое лицо. Но чьё?

Он ломал голову и не мог вспомнить. И, тем не менее, это лежало там, в глубинах памяти, погребённое под прожитыми годами, похороненное и забытое.

На мгновение он остановился в раздумьях. Затем, внезапно что-то решив, направился в спальню и вернулся оттуда с коробкой. Он поставил её на стол.

Ему тут же стало ясно, как глупо то, чем он намеревался заняться. Он не найдёт того, что ищет, здесь, среди фотографий, хранящихся в этой коробке. На этих снимках были лица тех, кого он любил: их черты так глубоко запечатлелись в его сердце, что ему не было нужды искать среди них того, о ком напомнило лицо мальчика, которого он так напрасно ждал.

Нет, мучавшее его ныне воспоминание было о чём-то давно забытом, о чём-то таком, что однажды случилось в его жизни, и в следующий миг исчезло; что он потерял прежде, чем узнал об этом; чьё исчезновение до сих пор ранит его слабым приступом боли; о лице, которое он позабыл и никогда бы не вспомнил снова – о маленьком личике, потерянном и забытом, неопознаваемом, таким же, как и у этого мальчика, тотчас забытом, и со временем оказавшемся среди сотен и тысяч мальчишеских лиц, на которых когда-либо успокаивался его взгляд - увлечённый, сравнивающий, любующийся, с пробуждающимся, но так и не пробудившимся вожделением.
Тщетно! Напрасно! Он никогда не найдёт то, что ищет.
Его нет здесь, среди этих фотографий. Он поднял коробку, чтобы отнести её обратно.

* * *

 Но неожиданно она потяжелела в его руках. Ему пришло в голову, словно бы накрыв горячей волной: как раз это и перенесёт его через весь оставшийся день, как на крыльях. Разочарование последних часов будет отогнано. В этой коробке находится его спасение - от себя и от жизни.

Почему он все еще колеблется? Потому что это было опасным средством. Это помогло бы ему лишь сейчас, но оставило бы последствия, которые он будет ощущать на себе спустя недели. Воспоминания были ядом, сладким и вызывающим оцепенение, но ослабляющим жизненные силы.

Достаточно ли он силён, чтобы испить его? И достаточно ли стар, чтобы яд не причинил ему сильной боли, потому что благотворное лекарство жизни уже утрачивает своё действие, и больше нечего лишаться, нечего больше терять? Но нет. Он не хотел этого. Ему хотелось жить. Вечная надежда на завтра всё равно исцелит сегодняшние страдания, дни его жизни смогут защититься собственными силами, даже без какой-нибудь иной поддержки.

Он, будто в страхе, отступил от стола. Он понимал, что случится, если он сдастся. Он должен будет заново прожить свою жизнь, и снова сражаться в своей битве. Ему придётся снова страдать, заново преодолевать всё то, что, как он считал, уже преодолел.

Как армия, идущая на приступ плохо укреплённого замка, его снова будет штурмовать то, с чем, как полагал, он заключил перемирие - перемирие, а не мир: с ненавистью и безумием, горечью и отчаянием, сожалением и печалью, страхом и ужасом, а позади них громадная шеренга оскорблений, злоумышленных посягательств, нечистоплотных предубеждений - армия, возглавляемая тупоумием, страшным своей беспредельностью. А когда штурм окончится, он снова будет лежать в углу подобно раненному, у которого течёт кровь из сотни ран, и потребуется много времени, прежде чем он снова сможет дышать полной грудью, с трудом, но в свете жизни.

Только вокруг него уже не будет пусто - совсем не пусто! Его комната немедленно наполнится юными и ясными голосами, эхом разносящимися по ней, а глаза в ней засветятся от радости и жизни, сверкая и лучась.
Они пропадут также, как и появились - он, конечно же, понимал это, как понимал и то, что они будут меняться: те голоса, что были поначалу так ясны и чисты, станут пугающими, смех превратится в слёзы; их юные и чистые лица состарятся, а когда их тени растают - он снова окажется в одиночестве, ещё более одиноким и отчаявшимся, чем раньше.

Но он теперь уже не мог отступить. Он уже слышал тот давно уже угасший голос. Он должен последовать за ним. Чей же это голос?

И он тихо сказал самому себе:
- Значит так, моя жизнь, поднимайся - ты всегда была моей лучшей жизнью, в своём блаженстве и мучениях, в своём отчаянии и шарме - поднимайся и осчастливь меня ещё раз в этот мрачный день, порази меня вновь - сегодня ради тебя я буду помалкивать.

* * *

  Он вытащил маленькую шкатулку. Она была старинной работы, таких ныне уже не делают, из дерева ценной породы со вставками драгоценных металлов.

Открыв шкатулку, его рука задрожала подобно руке мучающегося от боли больного, который добрался до своего наркотика в надежде больше не ощущать боль. Из бумажных конвертов, находящихся в ней, он достал тот, что лежал сверху. Затем закрыл шкатулку и отодвинул её в сторону.

В этом пакете, который он без труда держал пальцами, в этом небольшом пакете находились фотографии тех, кого он любил; фотографии того времени, когда он любил.

Он развязал ленту, которой были связаны снимки. Они распались, и он разложил их по столешнице так, как они были связаны друг с другом, одни там, другие здесь. Одна фотография лежала особняком, рядом - ещё несколько, а одна представляла собой даже небольшой пакет. Разложив снимки, он встал, окинул их взглядом, и когда склонился над ними, разложив руки по краям стола, его дыхание стало прерывистым.

На столе лежало восемь, ровно восемь фотографий. На них были лица мальчиков - ни одному из них - или, вернее, только одному, первому, было меньше четырнадцати - не было больше семнадцати - возраст, когда под словом мальчик подразумевают уже не ребёнка, но ещё не юношу; возраст, на который была направлена его любовь - любовь Фенни Скаллера.

Взоры этих восьми мальчиков пересеклись с его взглядом: некоторые были радостными и смеющимися, другие - серьёзными и вопрошающими; все они смотрели ему в глаза, заглядывая в его жизнь, а он этому противился. Они смотрели на него, и, как казалось Скаллеру, требовали с него дань - как делали это раньше, требуя, чтобы их выслушали, делая это с импульсивной настойчивостью, свойственной их возрасту. Он должен сопротивляться им, им и самому себе.

И он решился. Его жизнь сегодня должна вновь предстать перед ним. Ни один из тех, кого он любил, не может быть пропущен. Но - тут он слегка усмехнулся - тут должен быть порядок. Один последует за другим.
Он убрал руки с края стола и положил их на фотографии, так, чтобы больше не видеть их глаз. Он сказал про себя, мягко, словно в утешение:
- Будьте терпеливы! У каждого своя очередь! Все! И в один день!

ФОТОГРАФИЯ ПЕРВАЯ

Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви

 Перед тем, как начать, он ещё раз вышел на балкон, в ясный, ещё тёплый воздух осеннего дня. Улицы были пусты, дома выглядели покинутыми из-за своих закрытых ставнями окон и безлюдных арок, чрез которые обычно текла людская толпа. Вытянув голову, он смог увидеть колокольню церкви, на площади у которой напрасно прождал несколько часов. Часы на ней сейчас показывали пять. Небо было безоблачным, унылым и утомительно серым, неподвижным и давящим.

И перед Скаллером, наклонившимся вперёд и облокотившимся на балконные перила, вновь появилось небольшое мальчишеское лицо того, кого он сегодня так напрасно ждал, и совершенно ясно было видно и голубую матросскую шапочку, которую ныне носили все мальчишки; и оставленную ей красную полоску на необычайно серьёзном лбу; и светлые волосы, разделённые пробором; и голубые глаза, умные и весёлые.

А что если мальчик все-таки пришел, спустя время, и ждёт там сейчас? Может, стоит вернуться туда еще раз и посмотреть? Но, в тот же момент он осознал, каким бессмысленным было его желание. Сейчас, спустя три часа! Это невозможно! Но таким он был всегда: никогда не мог отказаться от того, что заставляло биться его сердце, всегда сражаясь до последнего.
Остановись! Всё кончено!
Он сделал шаг назад, в комнату, к столу, и в то время как его глаза искали первую фотографию, его мысли, не торопясь, начали тяжелую и приятную работу воспоминания.

* * *

Итак, какой была первая фотография? Эта? Нет, скорее вот эта.
Он держал в руке пожелтевшую, затасканную фотографию, на которой можно было опознать только нежный овал детского лица и гигантский, белый воротник над тонкими, узкими плечами.
Фотография ребенка? Как же она попала сюда, и откуда он её взял? Что делает здесь этот одиннадцати или двенадцатилетний ребёнок, среди всех остальных?

Скаллер улыбнулся. И неожиданно вспомнил, как ему достался этот снимок. Он украл его. Из альбома неизвестной семьи, в которую попал с визитом. Эту фотографию он украл из альбома, лежавшего на столе в большой гостиной, украл трясущимися руками и в ужасном страхе, но абсолютно сознательно. Это стало первой и единственной кражей в его жизни. Тогда он и сам был еще почти ребенком. Ему было около четырнадцати. Скаллер улыбнулся. Эта фотография возникла из воспоминаний самой ранней юности.

Он должен был обратиться к далёким годам своего детства, чтобы найти то, что искал. Оттуда, из сумеречного фона тех ранних дней постепенно появлялась первая бледная память о его любви, подобная первой, бессознательной тоске.
Где-то там глубоко - и неясно - появилась бледная тень маленькой, нежной фигурки.

* * *

Раннее утро. На улицах еще темно. Со всех сторон к школе устремляются потоки учеников - некоторые быстро и возбуждённо, другие медленно и равнодушно.

Сначала все идут в большой высокий холл для утренней молитвы. Длинные скамейки без спинки перед кафедрой, выступающей в роли амвона, и стул учителя. Малыши сидят впереди, за ними ученики постарше, а самые старшие позади. Фердинанд Скаллер, учащийся седьмого класса, этой зимой занимает место на скамье, находящееся на краю у среднего прохода. Наискосок от него, двумя скамейками впереди сидит маленький пятиклассник со светлыми волосами и высоким английским воротником.

Служба длится ровно десять минут. Мальчик не слышит слов директора, который ведёт эти службы. Он видит только светлую макушку, тонкие конечности, и, при повороте головы, небольшой, тонкий рот с довольно красными губами и веки, пронизанные необыкновенно синими венами. Он не сводит с того мальчика взгляда.
Ученики расходятся по своим классам. Скаллер вял и невнимателен. Он по-прежнему думает о том мальчике.
Он никогда не говорит о нем. Он никогда не спрашивает о нем. Почему? Он сам этого не знает.
Он никогда бы не осмелился заговорить с ним. Он уходит в сторону, если случайно видит его. Он даже не знает, кто он и как его зовут.

Только однажды - он видит его фотографию в альбоме. Он берет его для себя и прячет её, как сокровище. Ему ужасно стыдно, но он счастлив, что владеет таким трофеем. Каждое утро - все десять минут общей молитвы - он не отводит взгляда от светлых волос, сияющих как солнце. Затем идут часы, чьё течение уже не кажется таким уж долгим, учитель уже не так жесток, и то, что он учит, уже не так бессмысленно.
Так проходит одна зима.

Когда школа начинается снова, место того мальчика пустует. Пару раз он по-прежнему думает о нем, когда бывает особенно несчастлив. Затем забывает.
Скаллер по-прежнему улыбается, когда разглядывает маленький снимок, находящийся в его руке, обнаруженный спустя годы среди игрушек его детства, всё ещё хранимых им. Но улыбка его стала какой-то задумчивой. Как странно это было! Уже в то время! И в таком возрасте!

Его чувства еще пребывали в глубоком сне, но его тоска уже выбрала путь, предписанный для него природой! Почему же это была не маленькая девочка, как у других? Почему вместо неё возник мальчик, обычно всегда младше его? Он отложил эту фотографию - снимок его «первой любви». Его улыбка исчезла.

ФОТОГРАФИЯ ВТОРАЯ

Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви

Он посмотрел на вторую фотографию, нашел её взглядом, и кровь прилила к его сердцу. Маленькая, бледная и нереальная тень исчезла в небытие перед жизнью, которая, согласно его желаниями, возникала ныне, заявляя о своих правах.

Тот, чьё фото Скаллер ныне держал в своей руке, был его первой любовью; его первой любовью и его первой страстью! С первого дня, когда они встретились на широких ступенях незнакомой школы, они любили друг друга до того дня, когда покинули эту школу, чтобы больше никогда не увидеться друг с другом; и они так никогда и не узнали, что их дружба была любовью, любовной страстью. Что знали они о жизни, кроме того, что это жизнь? Они любили друг друга со всеми чудесными признаками любви: одновременно нежно и неистово, и в то же время упрямо и застенчиво, пугливо и радостно, ревниво и осторожно. Они не думали о том, что молоды, они не знали, что они красивы. Они не имели ни малейшего представления о том, что их любовь в глазах других людей была преступлением.

Они любили друг друга. Они вместе предавались первым мечтам: о славе и известности; о жизни, лежащей за тюремными стенами этой школы, и за пределами этого несчастного города, презиравшего их удовольствия; о жизни, которая должна была открыться перед ними в ближайшее время - принять их, и осыпать бесконечными подарками!
Фотография задрожала в руке, державшей её.

Как он был красив, его первый друг! Какие нежные щёки! Какие сияющие глаза, какие полные губы! Скаллеру показалось, что он должен снова поцеловать те губы. Но он только ещё больше склонился над этим снимком.
Снимок не потерял своего великолепия, не смотря на то, что был очень стар и мал, как и память о тех событиях. Но Скаллер снова видел все, что происходило двадцать пять лет назад, также чётко, как будто это происходило вчера. В неслыханной ясности возвращались сказанные тогда слова, взгляды, которыми они обменивались. Какое безрассудство, какая расточительность, сколько ошибок! И все-таки: какой наполненной была тогда жизнь, какой пылкой, какой неистовой страстью наполнялась, и, следовательно, какой искренней и истинной была!

Ему, Фенни, было шестнадцать, другому мальчику - Густаву, на год меньше - там был еще один снимок, на котором они находились вместе. Они стояли рядом друг с другом - два симпатичных мальчика в школьных шапочках и плохо сидящих костюмах - немного забавные в своей юной застенчивости, но, тем не менее, очаровательные своей живостью.
Скаллер всмотрелся в свое лицо на снимке. Он уже в то время был таким серьёзным? И ему пришло в голову, что он почти всегда был таким: серьезным и вдумчивым, а тот, кого он любил -  по большей части, беспечными и беззаботными. И снова кровь прилила к его сердцу.

Он положил снимок и уселся за стол. Он обеими руками закрыл глаза и попытался отмотать свою жизнь назад, к тем событиям, и... снова стал молодым, совсем молодым.

Отчётливо овладев всеми своими ощущениями, он вдруг вновь увидел эпизоды своего счастья, его первого, большого, безграничного счастья.

* * *

- Фенни! Фенни! - кричали мальчики. Он должен был играть с ними. Потому что они все любили его. Даже несмотря на то, что он такой серьезный. Но он уже больше не слышит их. Путями, знакомыми только ему, он пересекает маленький городок с большой школой, оставляет его позади, и, минуя кричащих ему мальчишек, добирается до лесистых холмов. Тут их «гнездо». Туда не ведут тропинки. Но он знает дорогу.

Он раздвигает ветви, проскальзывает под ними, идёт по ковру из мха - он сможет добраться туда и глубокой ночью. Он пришёл на их место. Сегодня он первый.

Это самое настоящее «гнездо». Они построили его под свисающими ветвями, здесь, в глубине леса: выкопали глубокую яму, укрепили ее досками, тайно и с большим трудом притащенными сюда, и схоронили свои сокровища под толстым слоем мха. Зелёный покров листвы над ним был настолько густым, что никакой дождь не проходил сквозь него.
Он принимается за работу. Он с осторожностью поднимает покрытие из папоротника и мха над углублением и вынимает то, что спрятано там: книги, конфеты, табак для курения, предохраняемый от влаги свинцовой коробочкой. Затем он очищает подстилку от хвои и ягод, раскладывает на нём старое одеяло, растягивается на ложе, заложив руки за голову, и смотрит сквозь ветви на кусочек проглядывающего голубого неба.
Он ждет своего друга.

Вокруг ползают жуки, шевеля усами, и совсем рядом поет дрозд. Он ждет. Его сердце бьется всё быстрее и быстрее, и его стройное тело трепещет в невыносимом ожидании.

Он поворачивается и прислушивается. Изо всех сил. Откуда-то снизу слышен треск веток. А затем другой звук: легкий свист.

Без сомнения: это он! Но Скаллер по-прежнему лежит. Только его губы осторожно издают такой же свист в ответ.
Хруст ветвей становится все громче, всё ближе. Затем ветви быстро раздвигаются, и его друг оказывается перед ним, раскрасневшийся и запыхавшийся. Его короткие штаны задрались над голыми коленями и на одной видны кровоточащие царапины. Он без слов падает на одеяло рядом со Скаллером. Он не в состоянии говорить, так запыхался. Затем, мало-помалу, они обмениваются словами. У Густава они задерживаются, и он пытается от них освободиться.

Затем они едят и пьют, по очереди из одного стакана с разбитым основанием, раскуривают короткую трубку, и, под конец, рассказывают о происшествиях прошедшего дня. Затем они молча лежат рядом. Не сознавая, они придвигаются ближе друг к другу.

В их «гнезде» влажно и жарко. Дрозд по-прежнему поет поблизости, в кроне бука, а в городе на башне бьют часы. Они считают удары: шесть.

Молчание между ними становится все более неловким. У обоих одна и та же мысль: кто начнет сегодня? И каждый знает, о чём думает другой.

Затем старший нагибается над младшим и целует того в губы, торопливо и застенчиво. И, неожиданно, они обнимаются, быстро и импульсивно.

* * *

В кресле перед столом с фотографиями, Скаллер сидит, закрыв руками глазах.
Фенни! Фенни!

Так кричали мальчики. Фенни - так его звала его мать, его семья, его приятели. Он был крещен Фердинандом: Фердинанд Скаллер. А Фенни его звали те, кто любил его. Фенни...
А кто же еще?

Он вздрогнул. Резко. Где же это он только что был?! Вот прямо сейчас? И что же его так взбудоражило? Фотография лежала перед ним. Он снова поднял её.

Каким красивым было это юное лицо! Каким удивительно красивым оно было!

Было?!

Он снова осознал, где находится: в комнате своей собственной квартиры, на третьем этаже большого дома; стареющий мужчина, сидящий тут воскресным днём - старый не годами, а своими разочарованиями.

Да, жизнь прошла совсем не так, как мечталось: не как великий освободитель от сдержанности и узости, а как великий враг, с которым он вынужден был сражаться, бороться, как борется и сегодня, и будет бороться до самого конца, без надежды на успех!

Против него были посланы не воины, а убийцы, и он заплатил этим убийцам своей собственной кровью. И каждый день вынужден смотреть им в лицо - убийцам его юности!

Не об этом он мечтал во времена любимой им юности - он грезил об известности и славе, о чести и победах. А не о глупости и трусости, не о страхе и тяжести самоконтроля. Но, в конце концов, была и победа, скрытая в его собственной груди, и некое возвышенное пренебрежение над тупостью и подлостью, и отдых после долгой битвы.

И снова Скаллер поднял оба снимка, но его взгляд задержался только на чертах другого мальчика. Где он сегодня? Они писали друг другу, поначалу часто, потом все реже и реже, и только спустя долгие годы он случайно услышал о нём: женат, отец, в высокой должности судьи. Скаллер горько усмехнулся: конечно же, он судил, должен был судить тех, кто представал перед ним из-за такой любви, ради этой любви [в Германии гомосексуализм считался уголовным преступлением – т.н. параграф №175 о «противоестественном блуде»] – любви, которой он сам когда-то любил, и о которой ныне больше ничего не знал; которую позабыл, или о которой думал, что это всего лишь заблуждение его юности.

Но он, Скаллер, ничего не забыл. Для него это по-прежнему была его первая в жизни любовь и его первая, большая страсть! Да, даже гораздо больше: единственная любовь его юношеской жизни, пришедшая, как должна приходить любовь - незвано и неодолимо, без лишних мыслей, без бремени сожаления. И красиво: играя весёлым светом юной и сильной энергии, исключительной страстью чувств и исключительным удовольствием для другого. Любовь, которая, пожалуй, таилась, но не стыдливо и боязливо, а скрытно и глубокомысленно, дабы к ней не прикоснулась рука незнакомца -  его первая любовь, не самая сильная и, наверное, не самая глубокая, но, определённо, самая благословенная.

Когда он откладывал две фотографии к первой, то почувствовал, что это было прощанием, прощанием с его юностью, его юношей и самым большим счастьем, что этот юноша даровал ему.

ФОТОГРАФИЯ ТРЕТЬЯ

Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви

Извне в комнату проникла прохлада. Скаллер снова вышел на балкон. Солнце уходящего года, всё ещё нежное своим утешительным теплом, но безвольное, погрузилось в поднимающиеся облака и небо посерело. Тем не менее, снаружи было ещё довольно светло.

Так же неожиданно, подумал он, потухло и солнце его любви. Её утро было солнечным. Её полуденная пора оказалась мрачной, печальной, и холодной. Вуаль опустилась на годы, последовавшие за школой - на время учёбы в университете, на время его первого и долгого путешествия.
Он быстро закрыл за собой балконную дверь.

Он знал, кто окажется на третьей фотографии ещё до того, как взял её в руки. На ней было необычайно умное и в то же время необычайно нежное лицо. Высокий лоб, темные брови, темные проницательные глаза под ними. Лицо чрезмерно серьёзное для столь раннего возраста.

И у Скаллера появилось ощущение какой-то горечи из-за неискупимой вины.

* * *

И вернулись годы, те, которые должны были стать самыми напряжёнными и самыми веселыми, самыми беспечными и самым прекрасными в его жизни, на деле оказавшиеся только одной нескончаемой, безнадежной битвой с самим собой. Самообличения и самообвинения, каждое по отдельности и вместе разрушали и подавляли - и за самовосстанием и самообороной следовало всегда новое, безрадостное поражение. Мрачные годы. Такие мрачные, что осветить их мог только свет его нынешних знаний, который должен был озарить их ещё сегодня.
И, постепенно, одно за другим, начали появляться: первые улыбки над «женоненавистником» - из-за его безразличия к девушкам и женщинам, которые были так необходимы для его товарищей и однокурсников, и добывались так же легко, как и хлеб насущный.

Затем его первое пробуждение, как от глубокого сна. О, как хорошо он помнил то маленькое событие, оказавшееся настолько значимым для него: он, невинно смеясь и болтая, гулял со встреченным им мальчиком, по главной улице небольшого университетского городка. В тот вечер среди обычной толчеи таверны скрывалось первое осторожное предупреждение. Более двадцати лет прошли с тех пор, но и еще через двадцать он по-прежнему ясно будет видеть перед собой трусливую и язвительную улыбку человека, сидящего напротив и наблюдающего за ним и мальчиком, а затем абсолютно невинно интересующегося, что это за мальчик с ним; он никогда не забудет последующий ледяной и ожидающей тишины вокруг, в то время как ему самому хотелось вскочить и ударить спрашивающего в лицо. Но, словно крепко удерживаемый более мощной силой, он остался сидеть и поступил так, будто не понял, что имелось в виду; и нашёл, в конце концов, силы для индифферентного и уклончивого ответа, которым впервые предал свою любовь - в первый и последний раз.

Даже если он смог бы когда-либо забыть улыбки на окружающих его лицах, и внезапный, зловещий испуг внутри себя, то никогда не сможет забыть ночь, последовавшую за тем вечером; ночь, когда он - наконец, оставшийся в одиночестве - упал на кровать, словно сраженный сильнейшим ударом кулака, и в безрадостной муке столкнулся лицом к лицу с самим собой, и в своём лице - с неразрешимой загадкой.

Утро последовало за ночью, а затем день за днём и неделя за неделей. А с ними поначалу появилось некое беспокойство, какое мы испытываем, когда болезнь подкрадывается к нашим телам без нашего ведома, не догадываясь, что на самом деле ошибаемся; затем тревога, с которой нет возможности бороться, и от которой не избавиться; потом ужас, подобный чувству вины, не заслуженной, но, тем не менее, давящий подобно мерзкому подозрению; и, наконец, страх - ужасный, неприятный страх, что ты один из тех, кто не имеет названия, кто неизвестен; кого встречают только подобной улыбкой; кого избегают больше, чем прокаженных; кого презирают больше, чем бесчестных людей; кого наказывают как преступников.
Что это? Он не находил ответа. Его не было.

Впервые в своей юной жизни он вопрошал себя: Почему его влечёт к мальчикам? Почему его влечёт к младшим представителям его же пола? Тогда он впервые вопрошал о себе. Затем проделывал это не раз. В течение многих лет.
Ибо, не смотря на то, битва этой ночи и последующих дней велась нерешительно, он сам был полон решимости!
Он не знал, что с ним. Он не хотел знать. Он не позволил бы себе узнать. Это была тайна, которую он должен был закрыть внутри себя на тысячу печатей. Которые никому не позволили бы даже догадаться об этой тайне; которые не позволили бы ему самому к ней прикасаться.

Если он болен, то должен скрывать свою болезнь: как пятно, как знак Каина; если он повинен в том, что унаследовал или бессознательно получил этот грех, то должен терпеть его, как и свою судьбу. Только никто не должен знать об этом пятне и этой вине. Никто!

И с ужасающей энергией тех лет, когда единственным желанием было заполучить всё; в те годы, когда ещё слишком молод, чтобы понимать, сравнивать, распознавать и узнавать, он вынес свою резолюцию: жить как покойник, для которого в жизни больше нет любви!

Он закрыл глаза. Он закрыл свое сердце. Он отталкивал от себя мальчишек, приближавшихся к нему. Он отстранился даже от тех, к кому его по-прежнему влекло таинственной и мощной силой. Он отворачивался, быстро и застенчиво, если его взгляд бессознательно задержался на мальчике, лицо и черты которого неосознанно восхищали его; он вздыхал с облегчением, если встречал мальчика, фигура которого смущала, а увиденное затем лицо оставляло его равнодушным, и он спокойно проходил мимо.

Его дух ДОЛЖЕН победить его тело. Его воля должна быть сильнее, чем его плоть! Он принял такую присягу.
Если он ничего не будет знать о своей склонности, то и другие не узнают и не догадаются. Он старался держаться прямо, совершенно прямо. Он шагал по жизни так, чтобы не чувствовать под собой землю. Он ложился спать под покровом безмолвия, надвинутым им на себя. Он был похоронен заживо. Без света, без радости, без сердечного тепла. Без всего того, что дарит любовь.

Таким вот образом он прожил свою молодость, не живя. Он сам её убийцей. Оружием, которым он убивал её, были чужие мысли - глупые, бессмысленные, чуждые ему мысли.

Но его собственные мысли, которых он остерегался днём, возвращались к нему ночью в снах. Они приходили отомстить за себя - за то, что были отвергнуты днём. Ночью он не мог защититься от них. Связанный оковами сна, он был бессилен. По ночам приходили все его мысли, из углов, по которым были распиханы днём, и приносили ему неуютное, ирреальное исполнение желаний. Они приходили неслышимо, сквозь щели в дверях, под покровом темноты, в тишине. Они приближались к его постели, склонялись над ним, проскальзывали к нему под одеяло, и под их бестелесными ласками его молодое тело, терзаемое жестоким отречением, навязанным безумием его воли, снимало с себя излишки энергии - без пробуждения вспыхивало и освобождалось, придавая ему новые силы для продолжения безнадежной борьбы с самим собой.

Затем он просыпался разбитым и совершенно подавленным.

Он начал бояться ночей и своих снов. И в то же самое время жаждал их!

Его сны - как он боялся их и ненавидел! А как он их любил! Ибо только они все еще были жизнью.

Когда он снова оставался в одиночестве, его начинали сотрясать неприятные рыдания - и так в течение многих часов. Вместо того чтобы очаровывать, женские тела давили на него своими формами, своим запахом, и, прежде всего, своим желанием, наполняя его ужасом и невыразимым отвращением, заставляли трястись как в лихорадке, вызывали стыд, и он снова оказывался перед тайной своего влечения, ещё более странной и страшной, чем раньше.

Это могло означать только одно: он болен. Он болен, он в одиночестве среди здоровых, окружающих его. И его болезнь неизлечима. Он не мог довериться ни одному доктору. Его болезнь даже не имела названия. Оказаться незаметно разрушенным ей - вот его судьба. Безмолвия - да, вот чего хотелось ему опять!

Только для того, чтобы снова пасть так низко, так глубоко и так бессмысленно - он ничего не мог поделать! Больше он никогда не прикасался к женщине.

И он хранил безмолвие. Но так же, как любая человеческая жизнь поддерживается последней надеждой, какой бы она не была слабой и глупой, так и его жизнь поддерживалась надеждой мечты. Когда он чувствовал, что его сила подходит к концу, он начинал мечтать: когда-нибудь однажды он тоже встретит свою любовь. Она внезапно предстанет перед ним в виде мальчика; мальчика шестнадцати лет; мальчика стройного и красивого, с дерзкими и привлекательными глазами; мальчика, одновременно непослушного и застенчивого, чьи волосы ниспадают на лоб, так что ему часто приходится поправлять их своей загорелой, уже сильной рукой; мальчика, полного страстного желания и стремления к жизни и счастью. И, чтобы их влекло друг к другу волей, более сильной, чем у них; чтобы они были очарованы друг другом мощью, превышающей человеческую; чтобы их сковала тайна, принадлежащая и известная только им, и никому другому; чтобы они знали, что их тела и души соединятся воедино в союз - неосвященный - который станет неразрывным в течение всей их жизни. Он будет жить и работать для него, и умрёт за него. А мальчик будет его любить!

Это была любовь, о которой он мечтал; любовь, которая доказала бы свое право на жизнь благодаря своему существованию, и, следовательно, обладала бы иммунитетом. Не та любовь, имеющая первопричину. А любовь с первого взгляда. Любовь, не задающая вопросов, или уклоняющаяся от ответов, не сомневающаяся любовь. Не та любовь, что вопрошает: что ты будешь делать со мной? А, скорее, та, что заявляет: делай со мной, что хочешь! Не та любовь, что сомневается: позволить или нет? А та, что ликует: я твой, а ты мой! Не та, что волнуется: а что другие скажут? А та любовь, что самодостаточна и не волнуется из-за окружения.

Любовь, которая возникнет потому, что её желает природа, и никак иначе. Любовь - неумолимая, как судьба, прекрасная, как жизнь, и сильная, как смерть!
А затем случиться ЭТО.
Их тайна разрешится сама собой. И появятся «доказательства»! Доказательства для него.

Он ждал свершения своей мечты! Ждал не как ребенок, с бьющимся сердцем ждущий своего праздника; не как праведник, ожидающий рая, который избавит его от земных страданий. Он ждал с закрытыми глазами и инертным сердцем, словно жизнь должна ему - та жизнь, что создала его таким. Ждал с тайной обидой кредитора, который не может отказаться от той единственной выплаты, которая еще может его спасти, и в которую больше не верит.
Он ждал.

Но его мечта не осуществлялась. Кое-что свершилось, однако этот опыт силой океанской волны выбросил его на пустынный пляж его ошибки. Этот опыт он никогда не забудет: незначительный, нелепый, но, помимо всего прочего, судьбоносный своими последствиями.
Его знакомый, человек в годах (самому Фенни тогда шёл двадцать первый год) проявил к нему заботу, более нежную, нежели привык Фенни, и заметную больше, чем он подозревал. Тот человек искал для себя младшего партнёра; и, очевидно, прикладывал все усилия, чтобы привлечь его к себе любыми средствами.
- Это всего лишь интерес к твоей учебе, - говорил себе Скаллер; и отвечал интересом на интерес культурного, умного и серьезного человека.
Затем - всё произошло за один день. Он по-прежнему видел перед собой ту комнату, в которой это случилось - стол с двумя придвинутыми стульями, заваленный книгами и газетами. Они разговаривали о загадке Джорджоне [Джорджо Барбарелли да Кастельфранко, 1478 -1510, более известный как Джорджоне - итальянский художник]. Перед ними лежала репродукция самой замечательной из всех его картин, которую в ту пору еще называли «La Tempesta»[Буря] а ныне называют «Царь Адраст и Гипсипила».
А затем Скаллер неожиданно ощутил, как между ними наступило давящее молчание, тяжелое и выжидательное, подобно атмосфере перед бурей, как в картине, лежащей перед ними. И потом случилось следующее: лицо того человека приблизилось к его лицу; рука обвилась вокруг его шеи; и губы, бородатые губы, принялись искать его губы.
Он вскочил, отпрянув прочь и подавив крик, и остался в одиночестве. В ту ночь он лежал с открытыми глазами, глядя в темноту: из темноты в темноту. Его сердце билось, и его мысли вращались вокруг одной темы, вцепившейся в его мозг: Вот так, точно так - с таким же отвращением, с таким же внутренним ужасом отпрянет мальчик, если ты когда-нибудь осмелишься прикоснуться к нему, тот мальчик, которого ты полюбишь! Ибо никогда не сможет более юный по-настоящему полюбить того, кто старше и такого же!

В ту ночь он похоронил свою любовь, которая умерла, похоронил её на долгие годы! Ибо - он понял, таким образом, поняв самого себя - он не сможет вынести или пережить видения, как на лице мальчика, кого он полюбит, улыбка симпатии и доверия сменяется выражением отчужденности и холодности, отвращения и презрения. Никогда не сможет!

Пусть мир даже примет эту любовь - всё становится ничем перед лицом одной вещи: мальчик никогда не сможет ответить на любовь мужчины; и если эта любовь окажется свободной, терпеливой и уважительной: значит, она должна умереть. Он, Фенни Скаллер, теперь точно знал, что его любовь может возникнуть только к тем, кто моложе, и никогда к тем, кто старше, только так - он понял это, а теперь ещё и почувствовал, что эта любовь в его жизни должна постепенно умереть.

Пока его мысли завороженно застряли в прошлом, он увидел, что по-прежнему держит в руках фотографию. Ему пришлось снова вспоминать, чей это был портрет.

И он вспомнил. И еще один эпизод из прошлого, случившийся вскоре после тех событий, после той сцены, появился перед ним так же ясно, и также незабвенно. Это был час, когда он потерял его - того мальчика (сейчас-то он понимал это), любившего его, Фенни Скаллера, который был старше!

Он пристально заглянул в глаза на снимке, такие юные и уже такие серьезные глаза, глаза, полные...
Как давно это было! Но Скаллер помнил все, как будто это произошло вчера.

* * *

Он, студент, снимал жильё в одной из тех честных и многочисленных семей мелких буржуа в маленьком университетском городке.
Он съехал от них. Почему? у них был сын пятнадцати лет. Он не мог вынести его взгляда, его присутствия.

И в один из последних вечеров перед его выпуском из университета он повстречал эту семью в саду на берегу реки, к которому причалила его лодка после одной из его одиноких прогулок. Эрнст, тот мальчик, тоже был с ними. Скаллера пригласили к столу. Он не смог избежать этого. Все были приветливы с ним, ведь он же был их бывшим «надёжным» арендатором.
Они собирались вернуться на экипаже, на котором приехали. Одно из мест случайно оказалось занятым присоединившимся к ним их знакомым. Поэтому они попросили Скаллера захватить Эрнста с собой на лодке. Он не желал этого, стараясь остаться в стороне. Но отказаться было невозможно.
Таким образом, они поплыли обратно вместе: Скаллер грёб; мальчик, сидя к нему лицом, правил рулём. Они плыли вниз по течению. Гребцу приходилось больше тормозить лодку, чем работать вёслами. Вечер тянулся бесконечно. Было светло. В небе стояла полная луна, и легкий туман стелился над водой. Только отмели близ берегов лежали в густой тени деревьев. Они почти не говорили друг с другом.
Мальчик лишь кратко и вежливо отвечал на весьма равнодушные вопросы молодого человека; он спустил свою правую руку в теплые воды реки. Стараясь не смотреть ему в лицо, Скаллер пристально уставился на руку мальчика. Он видел, как прекрасна и тверда она - эта мальчишеская рука с тонкими пальцами и короткими белыми ногтями. Он смотрел на руку так долго, что мальчик забеспокоился. И тогда Скаллер почувствовал, что должен заговорить, иначе задохнётся от безмолвия.
Заговорив быстро и обрывисто, спрашивая и получая ответы, он поднял взгляд от руки на лицо пред собой - он никогда не видел его так ясно, как сейчас, в свете луны. Ему казалось, что он видит это лицо в первый раз. Он не мог отвести свой взор от этих улыбающихся и одновременно серьёзных глаз, и от этих губ. Не мог. Он слишком сильно желал их. Пока они свободно и почти спокойно говорили друг с другом, у него появились дикие и авантюрные мысли. Продолжить плыть, или остановиться? Быстро придумав какой-нибудь предлог. Подвинуться к нему поближе? Видеть его каждый день? Должен ли он так поступать?
Ему должно понравиться, этому мальчику, если он остановится. Конечно же, ему это понравится!
Между деревьями светились огни домов. Они причалили, вылезли на берег, и пошли в город. Там их пути расходились. Было уже поздно и улицы совершенно опустели. И неожиданно между ними возникло молчание, гнетущее и странное. И в этот момент Эрнст встал перед ним, опустив глаза, словно в ожидании слов прощания. Или чего-то иного?.. И Скаллеру показалось, что он должен сей же момент обнять и поцеловать мальчика.
Он уже придвигался к нему, когда мелькнувшая мысль заставила его отстраниться: «если ты сделаешь это, то он отпрянет от твоего прикосновения, его глаза широко раскроются от испуга, его красивый рот исказится в отвращении!» И Скаллер принудил себя отступить.
Пара нейтральных слов прощания и благодарности за то, что захватили с собой, что-то вроде «когда-нибудь встретимся снова», рукопожатие, и они расстались.

В ту ночь он в очередной раз уткнулся подушку, чтобы не завыть во весь голос в безмолвии подобно раненому зверю - из-за взгляда мальчика, брошенного в последний момент на Скаллера; незабываемого взгляда с немым укором, странного и одновременно обиженного, как будто столкнувшегося с чем-то непонятным; из-за взгляда глаз, в которых стояли слёзы, мужественно сдерживаемые, слёзы незаслуженной обиды из-за того, что его неправильно поняли.

* * *

Он никогда не забудет тот взгляд. Он видит его и сегодня. Тот же самый взгляд, что бросают на него глаза с фотографии, которую он все еще держит в руке, и с которой сейчас подошел к окну, чтобы яснее разглядеть ее под слабеющим светом дня, до того, как отложит её в сторону.

Но ему не так-то легко расстаться с этим снимком, из-за того, что тот вызывает в его воображении, напоминая об его утраченной молодости. И Скаллер смотрит скорее не на фотографию, а через оконное стекло на что-то большое и утопающее вдали.

Он чувствует ужас, подкрадывающийся к нему из-за спины. Это его ужас и его неизмеримая глупость тех лет. Какое безумие - и как он к нему стремился! Так жестоко относится к самому себе, так слепо вверить свое счастье идее, так упорно навязывать себе эту идею  - такое возможно только в годы, ошибочно называемые «счастливейшими»: от двадцати до двадцати пяти!

Что же лежало в основе той идеи? Уважение к людям? Или, скорее страх не оказаться в числе «порядочных»? Почитание жизни? Или, скорее, трусливый побег от неё? Уважение и почитание - да, они у него были. Но только не к своей любви!

Его жизнь стала «целомудренной». Но мечты его неосторожных фантазий запятнали её больше, чем это сделали бы все ошибки реальности.
В глазах людей он не был преступником. Но сегодня он оказался преступником в своих собственных глазах, преступником по отношению к своей любви!
Нет, он не победил и не смог покорить себя. Он оказался всего лишь дураком!
Он видел всё в ложном свете. Тогда.

Как он поступил с тем человеком, полюбившим его? Он, определённо, заставил его страдать. Почему он прогнал его подобно убийце, вместо того, чтобы спокойно сказать, что он не сможет ответить на его любовь, потому что она - в соответствии с вечным, неумолимым законом - предназначалась другому?
Та женщина, хотевшая отдаться ему за небольшие деньги, почему он презирал ее? Он причинил её боль тем, что задел единственное, что может обижать, он оскорбил ее желание по отношение к нему. Зачем он пошел к ней, зная, что не даст ей того, что она может дать ему?
А как он поступил с мальчиком, чей снимок держит в руке, и от чьей первой нежной увлечённости бежал, оттолкнув, вместо того, чтобы прижать его к груди - разве он не повинен в самом первом, большом разочаровании этой юной жизни?!

Он жил с незрячими глазами и закрытым сердцем, ожидая любви, великой любви, любви, которая должна была прийти как исполнение его желаний, любви, которой он ожидал от мальчика! А самое горькое: она находилась рядом, готовая к его сигналу! А он...

Он больше не мог смотреть в эти умоляющие глаза. Он накрыл снимок обеими руками.
- Прости меня! Я не знал, что творил! Я не знал того, что знаю сегодня. Вокруг меня и всего остального была ночь. И в нас и вокруг нас. А ещё безмолвие, повсюду в то время. И не звука, ни даже проблеска света. А я был еще так молод и глуп! Прости меня! Я не понимал... и пострадал из-за этого больше, чем ты!

Скаллер не слышал своих слов, которые он, казалось, шептал фотографии, шептал тайком, шептал невысказанные слова давно исчезнувшей любви. Ему показалось, что он задыхается. Он отложил фотографию в сторону от первых. Ему было невмоготу.

Он больше не мог выносить память о своей собственной молодости!

ЧЕТВЁРТАЯ ФОТОГРАФИЯ

Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви

   В комнате потемнело - первый признак приближающейся ночи. Скаллер, как и раньше, принялся ходить взад-вперёд по комнате, сложив за спиной руки, но его шаги стали медленнее.
   Его молодость! Теперь он чувствовал, что уже не может страдать из-за неё. Она уже слишком далеко. Из неё больше ничего нельзя извлечь, в воспоминаниях о ней не было сил, способных его одолеть: ни сильных страданий, ни больших радостей. Только безмолвие, то громадное, самостоятельно выбранное, возможно, с гордостью, но, определённо, ненормальное безмолвие, которым он отвечал на окружающую его тишину! Такова была его юность - без любви. Без сердечного тепла и света. Она была потеряна для него. И потому ему хотелось забыть её, и он забыл - свою умершую молодость.

* * *

   Он снова видел себя блуждающим по миру. Неугомонные скитания с места на место. Бегство от самого себя. Бегство от людей.
Его учёба была прервана; планы на жизнь отложены, забыты. Его не понимали. У него не было ни одного друга, с которым он мог бы поделиться. Он не дружил даже с собой. Потому что стал злейшим врагом себе, даже не делая попыток прислушаться.
Ему хватало средств, чтобы скромно жить. Тут или там. Место жительства не имело значения.
Он не знал жизни, и не узнал её, потому что ушел с этого пути. Только отупляющее чувство, что где-то в мире существует человек, способный снять с него проклятие, загоняло его все дальше и дальше. Но этот человек должен был объявиться сам. Он не искал его.
Он не пребывал в полном одиночестве. Он повсюду встречал людей. Но также повсюду они оставались для него незнакомцами.
У него всё прочнее утверждалась мысль: он - порядочный человек. Ему верят и принимают его таковым. Но что, если узнают? В один миг всё изменится. От него отвернуться. Но теперь это его не оскорбляло. И, следуя этому, он отстранился от людей, прежде всего от тех, к кому его тянуло.

   Скаллер покачал головой, тихо и горько рассмеявшись про себя. Как глупо, как неописуемо глупо! Порядочный человек? Как будто все, даже незначительные поступки имеют отношение к порядочности или непристойности! Не оскорбляло? Все люди, находящиеся в меньшинстве, ежедневно и ежечасно подвергаются бессмысленным и жестоким оскорблениям большинства. Но он был слепым, глухим и немым - кое-что он оспаривал с другими, но не с самим собой. Лучше вычеркнуть, как непрожитые, эти годы, оказавшиеся пустынным песком под властью памяти, вместо того, чтобы разгребать их, не имея возможности найти там что-нибудь существенного, кроме пыли и праха. Неужели он действительно верил, что сможет таким вот образом дожить до самого конца?
И этим он тоже обманывал себя. Эта вера была не чем иным, как безумием фанатика. Жизнь длинна, и его любовь сильнее, чем он! Прочь! Долой всё это!
Жизнь всё равно возьмёт свое.
Из всех этих лет, он, вероятно, не сможет ясно вспомнить ни дня. Все они - чередуясь с ночами - растворились в печальной картине печали, тоски, отчаяния, стыда и страха.
Все, кроме одного!
Именно этот день, однако, по-прежнему встаёт перед ним заново, спустя двадцать лет, с такой ясностью, что он может овладеть им, и, в этот час снова пережить свое великое приключение.

   Это было - где же это было? - Неважно! В тот летний день он находится в большом городе на юге и зашёл в книжный магазин, чтобы порыться в новоприбывших книгах, среди которых обычно были и немецкие. Магазин в этот тихий послеполуденный час по обычаю пустовал.
Он снова видит, как входит в боковую комнату, где на длинном столе лежат новые книги. Как он равнодушно берет в руки книгу за книгой и откладывает их; как вдруг читает в одной книге - большой желтой книге - любопытный латинский заголовок, название из двух слов; открывает её, просматривает несколько строк - строк, из которых на него ударяет пламя по-прежнему непонятных слов; как он быстро откладывает её, но в следующий момент берёт ту книгу снова, шагает с ней к кассе и, с бьющимся сердцем, но внешне спокойный, спрашивает цену. И покупает ту книгу, совсем не потрясённый её ценой, сжирающей почти все имеющиеся у него деньги; и как он, в конце концов, снова стоит на освещенной солнцем улице, сжимая свою добычу, занятый теперь только одной мыслью: «куда пойти, чтобы никто не потревожил, и остаться наедине с ней»!
Только не в гостиницу! Ведь кто-нибудь сможет прийти к нему! И не туда, где рядом ходят люди. Ему приходит на ум место, безлюдное в этот час: большой зал популярного мюзик-холла, полностью заполняемый вечером, но совершенно пустынный днем - большой прохладный зал, где он однажды писал торопливое письмо пока пил свой послеобеденный кофе. Он идет туда. Он садится в самый дальний угол этого большого и пустого зала. И там открывает книгу!
Определённо, он читал в тот день, сидя в углу того зала, руками подперев голову, в то время как далеко впереди в буфете периодически звенели стаканы, а с улицы эхом доносились отзвуки шумной южной жизни. И читая тем долгим днем - страницу за страницей, главу за главой - он забыл обо всём! Он читал и читал: это словно был путь через горящий лес в грозовую ночь: вершины деревьев ломались и падали ему под ноги; грохотали и вспыхивали молнии, вздымались к небу языки пламени; гарь и дым накрывали его и болезненно разъедали глаза. Из-за упавших деревьев слышался человеческий плач по погибшим;  горестные стенания и крики сопровождали его путь. А он читал и читал. О вещах, о которых никогда не слышал, и о которых никогда не знал. Которые он никогда не считал возможными, и которые он, тем не менее, понимал; которых никогда не представлял себе; и о которые, тем не менее, все же узнал. Он читал о чудовищных вещах. Холодная мраморная столешница нагрелась под его руками, и он хватается за неё, чтобы не вскочить и не закричать - от возмущения или от ликования - он не знал, от чего! Но он читал, читал, читал, пока не наступил вечер, зал стал заполняться первыми посетителями, зажглись огни, и официант изгнал его из того уединённого места.
Затем он вышел на улицу. Его взгляд все ещё спутан и неустойчив, но в то же время изменился и обострился, и он видит людей и их поступки в ином свете, чем несколькими часами ранее. И после ночи, которую он провёл на улицах, он просыпается словно в другой жизни.
Он начинает постигать.
Он до сих пор ничего не знает. Но отныне знает одно: есть такие же как он! Он больше не одинок среди людей, он уже не один на этой земле! Теперь это тоже его земля, и он хочет жить на ней!
Когда он вспоминает о том дне и его потрясающем опыте, руки Скаллера становятся такими же горячими, как тогда, когда он хватался за мраморную столешницу. Ибо тот день чрезвычайно изменил его жизнь
Он остался прежним: замкнутым в своем обычном молчании. Для него по-прежнему было невозможным заговорить с другими. Но он уже не молчал про себя, и с тех пор больше не молчал о своей любви. Он все еще ничего не знал о ней. Он еще не понимал её. Он все еще не понимал себя. Но он больше не ужасался собой. Внутри него тайно возникла застенчивая надежда: однажды он тоже будет счастлив в этой любви.
Он не открывал ту книгу много лет. Она отдала ему всё, что смогла. Он забыл, что прочитал в ней. Он только понял: его любовь была помещена наукой в музей восковых фигур ко всяким уродствам и порокам - там и классифицировали его вместе с людьми, с которыми у него не было, не могло быть, и не будет ничего общего.
Но та любовь существовала. Она была там, среди тех страниц, наполненных исповедями отчаявшихся, не понимавших самих себя и надеявшихся на спасение от врачей; она открылась ему, она светилась наподобие блуждающих огоньков на краю болот, или мерцала как свет домашнего очага в хижине ночью. Здесь имела место ошибка, недопонимание, до сих пор необъяснимый предрассудок, который не осмеливалась затронуть ни одна из наук. Только сама жизнь могла придать этому смысл и объяснение. Люди этого сделать не могли. Таким образом, он должен был спросить у жизни, он - тот, кто до этого не осмелился спрашивать.
Он должен был научиться видеть. Ибо до того момента был слеп. Он возжелал узнать ответы от жизни, требовать ответы, пока не получит их. Он хотел жить, чтобы, наконец, понять жизнь - свою жизнь. Пока еще не слишком поздно.
Он, слепой, прозревал. Медленно, очень медленно.
Мальчик открывал глаза.

   Где же его фотография? Вот она: дешевый снимок из ателье на окраине, нерезкая и мятая, но с по-прежнему узнаваемой проказливой улыбкой на мальчишеских губах и берете на спутанных волосах, и матросской блузкой, оставляющей открытой шею.
- Georges, mon petit Georges! [Жорж, мой маленький Жорж, фр.] - с губ Скаллера вновь невольно слетает это имя, которым он такое многожёнство раз ласково звал того мальчика.

   Скаллер нашёл его в Париже на углу улицы, где он голодный и мёрзнувший в своей синей, аккуратно заштопанной блузке продавал газеты. Каждый день Скаллер покупал у мальчика газету, перекидывался с ним парой слов и давал на чай. Это была его единственная радость в то время. Он никого не знал в Париже. И всякий раз, когда приходил на тот угол улицы, у него колотилось сердце. Он все еще был глупым и неопытным, и по-прежнему считал, что весь мир преследует его и ту маленькую любовь, и он все еще боялся навсегда потерять её, если маленький уличный мальчишка догадается, как нравится Скаллеру. Как всё же он был глуп в то время.
И вот однажды они провели вечер вместе. Скаллер всё ещё очень стеснялся, но маленький француз был весел и болтлив: в одном из небольших кафе на громадной площади Республики в тени здания, за одним из маленьких желтых латунных столиков.
Этим вечером они и сделали ту фотографию. Когда мальчик уже ушёл, Скаллер вновь принялся рассматривать снимок под светом лампы и тайком поднёс его к губам: мальчик предстал перед ним со своей шаловливой улыбкой, слегка насмешливый, но такой дружелюбный:
- Ты целуешь мой маленький снимок, месье? Может, ты лучше поцелуешь меня?

   Улица была пуста. Но даже если бы вокруг них стояли люди - в этот момент ничто не помешало бы ему обнять мальчика перед толпой. Они не расстались тем вечером, они не расставались ещё многие дни. Ныне заклятие было снято, и он, наконец, начал прозревать.
Любопытно: не через недели, что последовали за тем вечером, ставшим для него прекрасным и теплым летом, полным аромата и света, и наступившим после долгой и тяжелой зимы; не через недели, в которые они расставались счастливыми, чтобы радостно встретиться вновь; не через недели, наполненные весельем и смехом, добротой и дружбой, преданностью и искренней привязанностью; не через недели, когда они - ребёнок, выброшенный на улицу и, вероятно, никогда в своей жизни не слышавший дружеского или даже доброго слова, и он, одинокий молодой человек, серьезный не погодам, до той поры считавший, что одинок в мире со своей страшной и неразрешимой тайной - были едины в своей привязанности друг к другу, связаны как дети, и как братья; любопытно: не через недели, где каждый день бежал к последующему, полный солнца и тепла; не через те длинные и в то же время слишком короткие недели возникла перед глазами Скаллера та ясная картина из памяти; не через недели, а через годы - встала перед ним одна сцена, образовавшаяся сама собой, и ещё раз напомнившая ему о его первом большом счастье, о его первой маленькой привязанности.
И вот - выцветшая фотография в руке, на которой падают сумеречные тени, и он снова видит себя повзрослевшего, вдалеке от Парижа, уставшего и разочарованного в дальнейшей жизни; упаковывающего свои сумки под гнётом внезапной атакой отчаяния; наспех бросающего то, чем обладал. На ближайшем поезде, днем и ночью, он едет в город, где был счастлив - он не знает, зачем туда едет - возможно, найти то, что потеряно навсегда... И сегодня он видит эту сцену с пугающей ясностью...

* * *

   И вот поезд мчится. Чередуется свет и тьма. Меняются города и люди. Вместо немецкого языка до его ушей доносятся звуки французской речи. Но он ничего не слышит и не видит; до прибытия поезда он сидит в углу, который занял, поднявшись в вагон. Он смотрит в окно, где телеграфные линии постоянно сходятся и расходятся, и думает только об одном... постоянно только об одном: он встретил его тогда... он должен встретить его снова, как тогда!
Наконец он в Париже. Тёмный зал Gare du Nord [Северный вокзал Парижа]. Он садится в кэб, называет отель - тот же отель, в котором он жил тогда - быстрее, чем обычно приводит себя в порядок после поездки, и выходит на улицу.
Он ни на что не обращает внимания; он идет по бульварам, мимо Сен-Лазара [Вокзал Сен-Лазар в Париже], по тёмным улицам в северо-восточную часть города. Он знает дорогу. Он долго идёт. Улицы становятся мрачнее и малолюднее, и выглядят всё более зловещими. Он не ошибся. Он кружит от угла к углу. Он находит то, что ищет. Он находит нужный дом. Скаллер стоит перед ним: перед домом с меблированными комнатами - не привлекательным и не отталкивающим, как и тысячи других в Париже. Но это он.
Скаллер стучит. Дверь открывается как бы сама собой. Консьерж выглядывает из своей каморки.
- Четвёртый номер, если он свободен, пожалуйста, - произносит Скаллер. Он отдаёт деньги, получает лампу и ключ от двери, поднимается по старой скрипучей лестнице и входит в комнату.
Все так же, как и тогда. Скромно и голо, но довольно чисто. Даже мебель стоит так же. Но сколько же с тех пор приходило сюда и уходило отсюда людей?! Сколько?! И кто?! Он снова оглядывается вокруг. Затем садится на стул у окна - тот самый стул, на котором он так часто сидел, пока ждал мальчика, или когда держал его на коленях, слушая его веселую и совсем не детскую болтовню и глядя с ним на мрачную улицу.
Теперь он снова смотрит на неё. Словно в ожидании. Время от времени кто-то крадучись, словно тень, проходит вдоль стены здания напротив. Плачет ребёнок. Вопит проходящий пьянчуга. В доме, однако, как и тогда, всё те же таинственные, сдержанные звуки, появляющиеся и исчезающие: захлопывающиеся двери; приглушённые голоса, проникающие сквозь тонкие стены; шаркающие в коридорах шаги людей, предпочитающих ни с кем не столкнуться здесь, в этом доме любви.
Придёт ли он? Почему он еще не пришел? Уже пора. Он всегда приходил. Почему он не пришел сегодня? У него возникает страшная тревога. Он дрожит от тоски. Поднимается на ноги. После чего смотрит на кровать, большую белую кровать, занимающую почти всю узкую комнату. И с плачем падает на неё, простирая руки над белыми подушками, будто снова держит в руках то белое, юное, такое ласковое и страстное тело, снова как в те годы!
- Жорж, мой маленький Жорж! - Снова и снова, заикаясь и морщась от тоски и боли:
- Жорж, мой маленький Жорж...

   Поздно, почти ночью, он спускается по лестнице. Когда он подходит к консьержу и возвращает  лампу и ключ с чаевыми, то слышит, как тот сочувственно произносит: «Мсье тщетно ждал?»
- Да, напрасно... - отвечает он.

   Он возвращается тем же путём, каким пришел. В нём поселился великий покой. Великий покой великой пустоты. С тоской покончено. Теперь он понимает, куда поедет. Он не остается в Париже. В ту же ночь он едет на юг, возвращаясь к своей старой жизни странника без задач и целей.

* * *

   Такими были те годы. Но Скаллер отгоняет воспоминания о них прочь - ещё не пришла их очередь.
Он снова возвращается к тому, с кем ушла его юность, его молодость, получившая свой единственный свет от маленькой улыбки, которую эта фотография в руке снова дарит ему. Да, это были два его спасителя: мертвая книга и живой мальчик с улицы.
Эту книгу он отложил и прятал в течение долгих лет, до тех пор, пока не прошли годы его жизни, годы, потраченные на изучение той любви, и тогда он дочитал не только ту первую книгу, но и другие, когда-либо писавшие об этой любви. Он читал основательно, пока не понял, кто он есть и кто есть другие. Поскольку та книга первой рассказала ему, что он не одинок, он по-прежнему благодарен ей сегодня. Хотя, однако, и испытывает ужас от бесстыдных, последних признаний отчаявшихся и несчастных людей; признаний, которые во имя новой науки ограничили - даже если честно, душевно собирали их, упорядочивали, записывали и сортировали -  издевательство над знаниями, и над теми, кто не понимает; первопричина роковых ошибок и путаницы.
Мальчик, однако, его бедный мальчик, который сегодня уже стал мужчиной, - как Скаллер мог его забыть?! Тот мальчик дал ему намного больше. Тот мальчик доказал ему, что любовь, в которую он в своём отчаянии не желал верить, существует. А когда он все еще не мог поверить в свое счастье, и спрашивал его вновь и вновь:
- Жорж, ты действительно тоже любишь меня? - мальчик смеялся над ним и целовал, пока он не начинал в это верить; до того момента он был слеп!

   Да, она существовала, эта любовь. Она существовала, даже если люди не видели её. Она существовала, даже если была не видна и не могла явить себя. Она существовала повсюду, ежечасно и среди всех людей. Существовала всегда и повсюду. Существовала и будет существовать. Пока существует этот мир -  между людьми будет существовать любовь. Она существует, и существует в своём огромном разнообразии.

   Однополая любовь младшего к старшему - она существует среди юных. Среди тех, кто с детства чувствует в себе влечение к своему полу; среди тех, кто будучи мальчиками и подростками, и став взрослыми, всегда любят только людей своего пола старше них; среди тех, кто с женственной чувственностью жаждет позволить себе быть любимым. Он же с юных лет никогда бы не смог полюбить кого-нибудь из них. Ибо все женственное и женоподобное было ему чуждо. Он мог бы полюбить девушку точно также как юношу, только если бы она оказалась настоящей девушкой. Но девушек - девушек он ни разу не любил.
С другой стороны были те, кому в юности удалось ответить на любовь более старшего представителя своего пола, так же как впоследствии они отвечали на любовь женщины; их чувства в юности еще не приняли определенного направления. Среди них, и только среди них он мог найти тех, кто был способен ответить ему на любовь. Исключением были, вероятно, только те подростки, чья жизнь бессознательно с самого начала была направлена на другой пол, и только на него, да с такой силой, что делала их неспособными к любому сближению с представителями своего пола.
И, наконец, те, кто был подобен Скаллеру: кто с самого начала своей жизни был неравнодушен только к младшим представителям своего пола, всегда стремился только к младшим - для них любовь к тем, кто был старше совершенно невозможна.
Поначалу он этого не понимал. Он верил, что все, кто младше, должны иметь такие же чувства к старшим, как и он. Это была громадная ошибка его юности, из-за которой он так ужасно страдал. Теперь он начал это понимать.
Конечно, это была теория, которой не всегда точно соответствовала жизнь. Но в целом все, что он видел и испытал в течение долгих лет, подтверждало истинность этого первого понимания, осенившего его тогда, и лишь затем обрётшего вид теории.
Эта любовь существовала, и существовала гораздо шире, чем предполагали и знали люди. Он испытал её и был счастлив и несчастен в ней, так же, будет счастлив или несчастен в ней до конца жизни.
Ему также стала ясна сущность его любви: полюбить он мог только мальчиков, истинных мальчиков. Только таких мальчиков, как те, чьи фотографии он держит сегодня в руках. Таких мальчиков, каким был его маленький Жорж.
Который продолжал улыбаться.
Ему нравилось это? Он отвечал на улыбку? О, там имелось и пылкое желание, да, и дикая страсть, и безоговорочная жертва, подаренные ему этим маленьким французским мальчиком. Это была любовь, и только любовь... любовь со всей ее застенчивой нежностью, ревностью, ее мальчишеским и резким неповиновением!
Где он теперь? Конечно, он был одним из тех, кто сегодня стремится к счастью в объятиях женщины. Но - Скаллер знал это - ничто не будет препятствовать ему вспоминать с благодарностью и дружелюбием те дни, когда они любили друг друга - богатые дни посреди бедных дней его юности.
Где он может быть? Они долго писали друг другу. Жизнь для него сложилась не так уж и плохо. Скаллер помнил его письма: письма, доставлявшие ему удовольствие - потом они стали приходить все реже и, в конце концов, прекратились. У всех писем в верхнем углу имелось неумело нарисованное сердце, пронзённое стрелой со стрелой и надпись: «L’amour à Paris» [C любовью из Парижа, фр.], и все они были полны благодарности и тоски, откровенной и беззаботной болтовни мальчика, выросшего в юношу, по-прежнему видевшего в Скаллере своего лучшего друга.
Где он теперь, Скаллер не знал. Но душа его в этот час по-прежнему была полна благодарности тому, кто подарил ему больше, чем он мог себе представить; и когда он теперь отложил влево к остальным небольшой выцветший и мятый, едва различимый снимок, с его губ вновь сорвалось: «Georges, mon petit Georges!» И вновь это прозвучало как вечная благодарность за те последние ласки.

ПЯТАЯ ФОТОГРАФИЯ

Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви

   Скаллер снова вышел на балкон - в последний раз за этот день. Опустился вечер, и небо посерело, как перед грозой. Однако дождя не было. Подул ветер. Внизу на улице зажглись первые огни. Но окна домов были в основном темны. Вероятно, они все еще пустовали.
Он тоже ещё не зажёг лампу. Ему не хотелось яркого света. Вечерние сумерки были ему по душе.
Ему хотелось подумать о чём-то ещё, и не получалось. Его постоянно тянуло туда, где лежали фотографии. Предметы в комнате всё ещё были легко различимы; он заметил это, когда вернулся с балкона. Он сел в кресло, стоявшее перед столом, откинулся в нём и прикрыл глаза рукой.
Ибо он понимал, какая картина появится сейчас! Она не лежала среди других фотографий. Этот снимок стоял перед Скаллером на столе, и он смотрел на него ежечасно, ежедневно. Как только его взгляд отрывался от работы, он видел его перед собой - единственная фотография, стоящая на письменном столе, одна напротив других - фотография его матери.

   Те четыре глаза всегда наблюдали за ним. А он всегда смотрел в глаза тем двум людям, которых  любил больше всего, и кто любил его взамен, так же, как он любил их. Они оба умерли. Но он все еще жил под взглядом их глаз.
Любовь к матери поддерживала его всё это время. Без ее любви он, несомненно, отказался бы от жизни, бремя которой стало для него слишком тяжелым.
Любовь к мальчику на какое-то время возвысила его жизнь. Ему не было нужды убирать руку с глаз: он и так помнил черты лица на том снимке, каждую его особенность. На лбу у Скаллера выступил холодный, тревожный пот.
Но так и должно быть. Его мысли сильнее его. Он только крепче прижал руку к глазам.

* * *

   Наконец он понял. Это должен быть мальчик. Это будет мальчик, и вся его жизнь будет принадлежать ему - тому мальчику, который окажется каким надо, правильным.
Он снова остепенился, закончил учебу; возникли новые планы, и он вновь начал втайне надеяться. Его жизнь по-прежнему лежала перед ним. Он нашел её, ту любовь, и он найдет её снова. Он все еще верил в счастье. Однажды и к нему придет такое же большое счастье. Этому счастью больше не разрешалось слепо проходить мимо. Он должен держать глаза открытыми. Он должен искать счастье. Он должен  искать, если надеется найти. И тогда его счастье придет.
И оно пришло. Оно оказалось там ещё до того, как он приступил к поискам. И это было его счастье. Это не была великая и ликующая страсть, которая сжимает в объятиях и душит поцелуями.
Так случается: однажды, пока мы беззаботно ходим, нашу руку тайком охватывает маленькая и теплая рука; маленькие, самоуверенные ноги идут рядом, стремясь попасть в ногу с нами, и мы берем эту руку, и идём вместе, и неожиданно мы уже не одни.
Так и случилось. Случилось иначе, чем он себе представлял, но случилось, и было так, как будто было всегда.
Как он его встретил? Когда полюбил?
Им не было нужды встречаться. Они узнали друг друга раньше, чем заговорили. Они полюбили друг друга с первого же момента, как увиделись - когда мальчик улыбнулся ему, и он ответил улыбкой.
Раньше это было бы невозможно, поскольку он словно в страхе отворачивался от любой улыбки юных глаз. Но он стал другим. Теперь он часто разговаривал с мальчиками, везде, где это было возможно, невинно и легко, и чувствовал, какая свежесть и радость могут исходить от такой вот болтовни, не затронутой сомнениями и размышлениям - она была подобна ручью, возможно, пуста и бессодержательна, зато чиста и понятна. И только теперь он научился понимать юность, её первые желания и надежды; и именно она учила его - того, кто видел, сколько ему еще предстоит узнать; того, кто до сих пор почти ничего не знал о том, что, тем не менее, больше всего любил.
Вероятно, они сначала пообщались друг с другом - так это и случилось. И мальчик оказался там, и они полюбили друг друга. Они были счастливы только тогда, когда были вместе. Они не думали ни о чем другом, кроме как быть вместе. Они не желали друг друга. Кто-то желает того, чем не обладает. Они же обладали друг другом. Они не замечали людей вокруг себя.

   Скаллер по-прежнему сидел на стуле перед столом. Его рука была крепко прижата к глазам, а пальцы касались холодного лба.
Что случилось? Ничего. Что произошло? Все.
Бывает, что иногда в тёплый летний вечер на нас безо всякой причины вдруг веет холодом - так и их любви неожиданно коснулся холодный ветерок. Неизвестно откуда. Но Скаллер ощутил его. Лица родителей мальчика и его, к сожалению, столь многочисленной семьи стали казаться ему менее дружелюбными, их вопросы становились всё менее искренними, а намеки – более прозрачными.
Мальчик ничего не замечал. Он не должен ничего заметить - это было первым, что сказал себе Скаллер. Впервые заметив это, он внутренне воспротивился. Но больше не мог скрывать от себя опасность, угрожающе подходившую все ближе и ближе, потому что должен был сохранить свою любовь.
Однажды он понял, из брошенной фразы: подозрение, грязное подозрение из какого-то угла явило на свет своё уродливое стоглазое лицо, и стало следить за ними.
Они не могли предать себя, потому что им нечего было предавать. Они не делали ничего такого, чтобы кто-то мог это заметить; они не говорили ничего такого, чтобы кто-то мог это услышать. Но свою любовь друг к другу они спрятаться не могли: всем было заметно, насколько мальчик привязан к нему и как много значит для него - как такое можно скрыть?! И вот упало первое слово, кто-то бросил злобный взгляд, их общению был придан иной смысл, чем раньше, и к их разговорам стали прислушиваться.
И тогда Скаллер понял опасность, нависшую над его любовью. Ибо все, кто любят - опасаются за свою любовь. Это счастье не может быть отнято у него.
Поэтому он решил охранять любовь. Не следовало беспокоить мальчика, которого он любил. К тому же тот бы не понял, чего от него хотят.
На какое-то время реже видеться с мальчиком - для Скаллера это было тяжелым решением, но это единственное, что он мог сделать. Он больше не чувствовал себя легко и свободно. Но он должен был делать вид, будто не замечает косых взглядов, не слышит ехидных замечаний. Что он мог ещё сделать? Люди должны вовремя понять, насколько безосновательны их подозрения.
Затем его вызвали: заболела его мать.
На прощанье, когда они на мгновение остались наедине, и мальчик обнял его за шею, Скаллер в первый и последний раз поцеловал его. После чего уехал.
В течение нескольких недель он боролся за жизнь, пока она не потухла. Большой страх заглушил меньший. Он сражался со смертью за жизнь, подарившей ему жизнь.
Он снова увидел дом своего детства: тихий, серый дом «там» на севере, где небо днём закрыто дымкой, а ночи длинны и ясны - он снова увидел его! Дом, чьим единственным наследником он был. Зимой тот стоял заброшенным и забытым, заваленный снегом. Ибо его отец отправлялся в большие города ради своих презренных удовольствий, в то время как его мать искала утешение на южных берегах, а он, ее сын, был, в основном, с ней. Но летом дом оживал своими широкими холлами и комнатами, и не проходило года, чтобы Скаллер не приехал туда на долгие недели, чтобы побыть с матерью там, где они предпочитали находиться вдвоём. В белом платье она гуляла по парку, от края до края, легкая и стройная, как юная девушка - он очень любил бывать там у своей матери, где мог остаться всецело наедине с ней.
Там они вечерами садились в зале, выходящем в сад, читали и разговаривали, тихо, часто почти шепотом, чтобы слышать, как по аллеям парка гуляет ветер.
Он говорил с ней обо всем, кроме одного. Поскольку он все еще не понимал себя, то не знал, как объяснить ей, чтобы она поняла его. Он боялся причинить ей боль; он не мог причинить ей боль. А когда спустя годы он, наконец, понял себя, было уже слишком поздно!
Они говорили друг с другом, часто до самой ночи, пока не слышали тяжелую поступь его отца, возвращавшегося домой после своих диких кутежей по соседству - своей необузданной развязностью он был хорошо известен всей округе. Ибо его интересовали все женщины, кроме одной - той, что ни разу не произнесла в его адрес ни слова упрёка.
Он снова увидел северные летние ночи! Некогда, по ночам, когда все уже заснули, а он еще не ложился - он уходил за границы парка. Там в прудах тёплыми ночами купались мальчишки из деревни. Их белые тела виднелись между темных стволов деревьев, до него доносились их смех и крики. А он стоял, не осмеливаясь подойти ближе, сходя с ума от тоски, и заболевая от ужаса перед собой в те жуткие ночи, не позволявшие ему заснуть. А утром дорогой голос матери, всегда немного усталый, вопрошал: «Ты плохо спал, мой милый мальчик? Ты выглядишь бледным. Ты чувствуешь себя не очень хорошо дома?» На самом деле, он чувствовал себя дома лучше, чем где-либо еще в этом чужом для него мире. Но и здесь ему было не по себе.
Он увидел его снова, этот дом! И снова увидел её – ту, которая для него, уже взрослого, оставалась по-прежнему тем, чем была для него в детстве: домом, убежищем и последней отрадой. Теперь у него не было ни дома, ни определённости или убежища; и больше никого, кто мог бы утешить. У него все еще оставалось кое-что – последнее. И он видел день и час, когда это последнее заберут у него. Он не хотел этого видеть. Но был вынужден.

* * *

   Все закончилось. Он похоронил ее под дубами в парке, в месте, которое она сама выбрала.
Он возвращается. После долгой поездки он вновь возвращается туда, откуда уехал. Возвращается вечером. Осенним вечером. Теперь у него во всем мире не осталось ничего, кроме маленького сердца. Но он знает, что это маленькое сердце бьется только ради него. Он снова рядом с мальчиком. Завтра он снова ощутит, как бьётся сердце мальчика рядом с его собственным. Завтра!
У него осталось только одно место в мире, куда он может ступить ногой: поэтому он станет требовать его со всей своей силой, и никто не сможет изгнать его отсюда. Никто!
Он, усталый, встаёт перед своим столом и видит беспорядочную кипу писем, доставленных ему за время его отсутствия.
Он разберёт её завтра. Завтра он снова займется обычной ежедневной рутиной. Но сегодня он должен выспаться, впервые за несколько недель, по крайней мере, попытаться выспаться хотя бы этой ночью.
Затем он видит среди бумажной кипы конверт, окантованный чёрным. Равнодушно - кого ещё он мог потерять? - он вытаскивает его. Открывает. Читает: «По непостижимому решению Бога... после краткой болезни... в возрасте четырнадцати лет ... наш дорогой сын Франц...»
Он читает и не понимает смысла прочитанного. Он не понимает ни слова. Он кладет карточку обратно в конверт и снова суёт его к остальным.
Нет, он не сошёл с ума! Его рот приоткрывается, словно в попытке улыбнуться. Нет, он не сумасшедший!
Неожиданно он кидается вон из комнаты. Ловит извозчика, называет улицу, несётся вверх по ступенькам, и звонит. Он отталкивает в сторону человека, открывшего дверь, идет по коридору, входит в комнату, в которой толпятся люди в черном, проходит мимо них в маленькую боковую каморку и...
И обхватывает руками свою грудь, иначе его разорвёт. Только его глаза видят. Они видят изменения в этой маленькой комнатушке: на столе нет книг, его скудных книг, над которыми сидел мальчик... маленькая, узкая кровать... маленькая кровать пуста...
Он колеблется. Затем, обхватив себя руками, чтобы никто не смог к нему приблизиться, он возвращается через комнату, сквозь толпу людей, отступающих от него из-за выражения его лица -  выражения, никогда раньше не виденного ими на человеческом лице, идет по коридору и выходит из квартиры.
Затем, остановившись на ступеньках снаружи, он слышит за собой шагающие шаги и дрожащий голос. На его руку ложится старая и иссохшая рука. Это бабушка мальчика.
- Герр Скаллер, - говорит она, - дорогой герр Скаллер, если бы вы пришли раньше! Он очень ждал вас...

   Он громко стонет. Это стон человека, который в железнодорожной катастрофе попадает между двумя вагонами и не может ни кричать, ни двигаться, так как его грудь сдавлена.
Он смотрит на старуху. Да, это его бабушка. Она отступает. И он снова спускается по ступенькам, снова садится в кэб, снова оказывается в своей комнате, берет чемодан, еще не распакованный, едет на вокзал, и спустя ночь оказывается неизвестно где.
В каком-то городе - сегодня он совсем не помнит, где тогда оказался - он следующим утром падает на улице. Затем лежит в больнице в забытье, между жизнью и смертью, в течение нескольких недель или даже месяцев - он уже не помнит, сколько.

* * *

   Где он был тогда и сколько времени, Скаллер не помнит. То время, кажется, навечно стерлось из его памяти. Но он очнулся.
Когда он покинул больницу и впервые вновь увидел себя в зеркале, то не узнал себя. Его виски поседели, и лицо показалось старым и чужим. Но он не поразился этому.
Ему сказали, что он вылечился.
Поначалу он оставался в том городе. Затем отправился дальше. Дальше. И еще дальше. На долгие годы. Спустя несколько месяцев он впервые заговорил с человеком. Это была старая леди, с которой он оказался за одним столом. Она потеряла мужа и троих детей в результате кораблекрушения, но сама спаслась. С тех пор путешествовала по миру, также бесцельно, как он. Они никогда не рассказывали о том, что с ними случилось. Но разговаривали как обрётшие друг друга единомышленники. При расставании, когда он склонился к ее руке, старая леди поцеловала его в лоб.
Затем каждый отправился в своё путешествие. Скаллер не знал куда, не знал зачем.
Почему он не умер? Он часто спрашивал себя об этом. Это, вероятно, случилось только потому, что он не смог найти в себе сил, чтобы положить конец своей жизни. Однажды она и так закончится.
Теперь он, как ни странно, снова помнил все, что случилось. Все воспоминания вернулись. Он помнил всё чётко и ясно. Время ничего не стерло. Напротив. Оно только все глубже и глубже копалось в его памяти, словно острыми когтями впиваясь в его живую плоть. Но его тело словно стало совершенно нечувствительным к любой боли. Он больше не страдал. Но будет всегда помнить о случившемся. Он мог каждодневно, долгими часами сидеть и думать об этом.
Он изменился. И в отношении к другим людям тоже. Те, кто некогда так много значили для него, к чьему мнению он прислушивался - ныне совсем его не волновали: ни их поступки, не их мысли. Единственное, что он испытывал сейчас к ним - отвращение! Такое же отвращение, с каким он относился и в целом к жизни!
У него остался один только страх. Страх любви... любой любви... и, прежде всего, собственной. Когда он слышал мальчишеский смех, он закрыл уши; если его глаза случайно ловили взгляд ясных глаз мальчика, он отворачивался.
Да, эта любовь существовала. Но эта любовь была гибельной.

ШЕСТАЯ ФОТОГРАФИЯ

Фенни Скаллер: жизнь безымянной любви

   Скаллер полулежал в кресле перед столом, как мертвец. Всё это время он почти не шевелился. Его неподвижная левая рука прикрывала закрытые глаза;  правая свисала с подлокотника. Обе были холодны. Он едва дышал. Он больше ни о чём не думал. Он больше ничего не чувствовал. Затем неожиданно взрогнул.
Где он? Что случилось?
Он пришел в себя. Провел рукой по лбу, на котором выступил холодный пот его тревог. Он огляделся. Он находился в своей комнате, но вокруг было совсем темно. Он с трудом встал. В слабом свете уличных фонарей взглянул на часы. Десять. Он просидел так около двух часов. Он зажег две восковые свечи в высоком канделябре перед собой, затем зажег лампу на боковом столике. Казалось, что вместе со светом комнату наполнило тепло. Он подошел к окну, положил руки на подоконник и прислонился влажным лбом к стеклу. И некоторое время стоял в такой позе.
Внезапно у него появилась слабость, настолько сильная, что он был вынужден схватиться за оконную задвижку, чтобы не упасть. Он зашатался. И вспомнил, что ничего не ел с полудня. Отправившись в соседнюю комнату, где, как обычно, наготове стоял его простой ужин, он съел там несколько бутербродов. Затем откупорил бутылку лёгкого красного вина и быстро выпил два стакана.

 

ПРОДОЛЖЕНИЕ ВОЗМОЖНО...

©1913

© COPYRIGHT 2016-2017 ALL RIGHT RESERVED BL-LIT

 

гостевая
ссылки
обратная связь
блог